Соберу тут немного романтики про Токио и Осаку, написанной в разной время. Если вы читаете, оставьте, пожалуйста, комментарий или дайте где-нибудь ссылку на пост.
*
В Нью-Йорке дождь со снегом. Небоскребы куцые: их освещенные верхушки таят в сером мареве, и оттого верхние этажи не видно, а видно лишь тусклый свет — так, наверное, светили когда-то газовые фонари. Это моя первая зима за три года, и, наблюдая за Нью-Йорком, думаю я почему-то про Токио. Это мысли, которые сложно передать словами: восхищение и интерес; понимание, что я не могла бы быть там счастливой; желание быть там и ощущать свое несчастье.
Приезжала подруга, с которой мы редко общаемся: несовпадение внешних координат, вроде времени или географии, и раковина семьи, работы — у каждого со своим шумом моря. Но внутренние координаты не перестают от этого совпадать: близость мыслей, переживаний, опыта. Будто напоминание о том, что нет никакого наказания за то, чтобы быть с теми, с кем присутствует эта близость: вылезти из раковины, пренебречь условностями, сделать усилие. Вместе с тем, нет никакого смысла тратить свое и чужое время с теми, с кем этой близости нет.
*
Страна Япония —
под сердцем моим лежащая, с детства любимая, которую я искала
у двух Рюноске (нашла), у двух Мураками (нет и нет), у Рампо (да), у Абэ (нет), у Мисимы и Исигуры (нет и нет), у Есимото (трижды да для нее одной);
в замках под сакурой и храмах под листвой, в те особые ночи в году, когда, например, в Киото многотысячная, исключительно японская (кроме меня) аккуратная до безобразия очередь стоит под воротами, которым много сотен лет, и ждет своей возможности по-японски насладиться ускользающей красотой;
на тренировках карате в деревянном зале-додзё без кондиционера, где после полутора часов весь превращаешься в физическое счастье, усталось и пот;
на иногда слишком флегматичных, а иногда завораживающих чувственностью концертах кото;
в старовозрастных лесах, приютивших синтоистские храмы и кладбища;
в сложностях японской речи и гауссовой кривизне японского письма;
в небоскребах Токио и бетонном море Осаки, и контрастирующих с ними вулканах Кюсю и тропических островах Рюкю;
в бесчисленных произведениях японской кухни;
в приятельстве и дружбе, а заодно и работе, в которой я чувствовала себя иногда невольно средневековым даймё согласно количеству ответственности и либо неприличному рвению, либо твердолобому упорству тех, с кем приходилось иметь дело;
в узорах тканей и многослойных упаковках, своей изысканностью сравнимых с произведениями искусства;
в любви;
даже в поездах, у которых нос длинее хвоста, но если ты в брюхе и заинтересован в ширине больше, чем в длине, то приходится отметить, что не помещаются даже локти;
— вся эта Япония не стала мне домом.
А может, Япония всегда была мне немного домом, из которого надо уехать, чтобы ощутить себя свободным от того, что привито, врощено с детства. Японское общество, где вежливостью и воспитанностью диктуется необходимость согласовывать свои действия с толпой. Чем ощутимее эта необходимость, тем острее я чувствую свой собственный голос, и он на голос толпы не похож. Японские мужчины, все еще открывающие рты — хотя я уже не девочка из аниме — но никогда не говорящие достаточно прямо о своем увлечении (и ты, Наито, в бессмысленном, но пестром прошлом). Японские женщины, эстетика которых — эстетика кошки, завернутой в одеяло. Желание быть маленькой и милой, и положиться без остатка на того, кто испортит твою жизнь вместо тебя самой. Японская литература, в которой самый одинокий и необычный герой всегда — автор. У меня все меньше желания быть этим героем, черпать спирали литературных перипетий из собственных извилин — души ли, мозга. Вместо этого я хочу туда, где Нобелевский лауреат по литературе — всего лишь (но всего ли лишь?) сочинитель выпуклых, застревающих в памяти баллад, и есть подтекст, но он один и ясен.
*
Если бы было время писать, рассказы из короткой поездки в Токио переполнили бы этот журнал. Квинтэссенция большого города, Токио поглотил меня, как поглощает увлекательная книга или любимый человек. Но жить здесь и сейчас интереснее, чем записывать, и я знаю, что это не продлится всегда — поэтому лучше пока жить.
Сегодня вечером мы были в одном из ресторанов кайсеки в районе Уэно (это район музеев и парков в центре Токио). Кайсеки — это традиционный японский обед или ужин, то самое действо с двадцатью-тридцатью мелкими тарелочками и плошками с блюдами, каждое из которых эстетично и удивительно. Это бывает вкусно, бывает не очень, а бывает так, как сегодня: в старинном японском доме, где одну стену снесли и заменили на стекло, и теперь можно сидеть на татами и смотреть на ночной Токио, и смаковать что-нибудь доселе тобой невиданное, несмотря на два года жизни в Японии, вроде желе из мелкой рыбьей икры. Узкие коридоры, клаустрофобические деревянные лестницы ведущие в комнаты на нескольких уровнях, перемежающиеся игрушечными садами и крошечными террасами. Раздвигающиеся бумажные двери, за которыми снуют официанты и официантки, опускаясь у столиков на колени с подносами, горшками и прочей утварью, будто заимствованной из музея поблизости, профессионально подбирая кимоно свободной рукой. И, конечно, ритуал разувания и обувания перед входом и выходом: уличные ботинки, извлекаемые вовремя специальными людьми откуда-то из чуланов, причем безошибочно твои.
И где-то там, в этом лабиринтообразном пространстве, занятые тем самым ритуалом, мы встретили Роберта Редфорда. Самый потрясающий человек американского кино (по крайней мере, потрясающий лично меня, причем с юности — еще с фильма «Из Африки», засмотренного когда-то до дыр), будучи, вместе с тем, приблизительно ровесником моего дедушки, явно обратил на нас внимания больше, чем я обратила на него я — и в этом, конечно, комичность ситуации: узнать Роберта Редфорда в спину. Я вообще привыкла к тому, что в Японии на нас смотрят: чувствуя себя здесь очень комфортно, но не будучи японцами, мы как-то не вписываемся ни в какую категорию. И я не смотрю в ответ, хотя в ответ всегда кланяюсь — это, в общем, интуитивная мантра для западного человека в Японии, кланяться не глядя. Стать японцем невозможно, но и обычным гайджином в лице окружающих быть постепенно перестаешь, становясь гайджином необычным: например, я знаю по-японски всего фраз пять или десять, но говорю их бегло и к месту благодаря урокам на работе (нас там учили полезным навыкам, вроде того, когда вместо «до свидания» говорить «хорошо потрудились» — подобное просто не придет в голову западному человеку без специального обучения). И вот Роберт Редфорд меня рассматривает с интересом, пока я, слетая с истинно японской лестницы, кому-то кланяюсь и говорю «сумимасе-э-эн» (интонация понижается, вопреки интуиции англоговорящих), и, почти без остановки, но на октаву выше, «Сонечка-одевай-пожалуйста-шарфик». Роберт Редфорд делает стойку и пропускает меня в узком коридоре очень галантно, а я, не глядя и не проходя, куда-то в него улыбаюсь, — oh-I’m-good, теперь-сапожки. Сонечка тем временем занята тем, что закадычно улыбается Роберту Редфорду и его жене, с которыми она уже познакомилась, пока я бегала за забытым шарфом куда-то на третий этаж, а Володя занят тем, что многозначительно молчит, сияя — он понимает значение встречи для меня, которого на тот момент не понимаю я.
А потом я иду по ночному Токио и думаю: дар сделать столько, сколько он сделал за свою жизнь, и что мне узнавание в узком коридоре — мне бы поговорить и чему-то у него научиться. Хотя чему тут научишься: существует ли он, универсальный рецепт, как успеть, успеть сделать побольше из того, что умеешь.
*
Когда-то я думала, что полурасстегнутая, свободная мужская рубашка на длинноногой девушке — это идеальный небрежной эротичностью наряд. Видимо, слишком много в моей юности было американского кино. И только теперь я поняла, что юката — скромная, будничная, серая мужская юката, будто-случайно оставленная без пояса, контрастирующая с теплым светом нагого, полускрытого тела, очерчивающая небрежно его формы почти по всей длине, приоткрывающая лишь по четверти — но четверти самой изящной — женских рук и ног — это то, что я всю жизнь искала в том самом бело-рубашечном клише.
*
В университет в эти дни я хожу по жилым районам одного и пригородов Осаки. Дожди идут целыми днями в преддверии тайфуна, но я получаю удовольствие от этих вынужденных прогулок. В этих районах современная постройка, но они все же чем-то неуловимо японские. Может быть, теснотой улиц; может быть черепичными крышами; может быть приплюснутостью этажей; может быть бамбуковыми циновками, закрывающими окна (из-за урагана или просто так?); а может быть миниатюрностью подстриженных деревьев, украшающих части пространства, каждое из которых в другой стране было бы в худшем случаем простенком, в лучшем — подворотней. Посреди всего этого в любую погоду туда-сюда снуют велосипедисты в удивительных комбинациях (особенно трудно мне отвести глаза от лихо рассекающих мам, у которых по два сиденья с мелкими детьми, спереди и сзади) и дождеустойчивые японские бабушки и дедушки. От них тоже трудно отвести взгляд: меня поражает сочетание возраста, читающегося в узорах морщин на их лицах, с активной приспособленностью к жизни: все эти сафари-панамки, дождевые плащи, велоспипеды и тачки с авоськами, упорно толкаемые, в гору ли, под гору ли.
А потом из района с жилыми домами я выхожу на улицу магазинов и ресторанов, и это тот самый ежедневный праздник, к которому я не могу привыкнуть: бесподобные на вкус и вид пироженые, ароматное домашнее печенье, шарообразные котлетки из морепродуктов (местная разновидность — с осьминогом), которые жарят прямо на улице. Удивительно, что все это существовует само по себе, абсолютно без туристов, в каком-то безымянном для меня пригороде не самого интересного города. Все рестораны и забегаловки, от студенческого кафетерия до вечерних баров, тут подают очень вкусную еду. При этом все они совершенно крошечные — где эту еду тут готовят? Никто в ресторанах не говорит по-английски, а местная мимика, междометия и жестикуляция отличается настолько, что нам редко удается внятно объясниться. А объясняться нужно не только про еду: поход в ресторан практически всегда включает ожидание в каких-то углах и на каких-то табуретках, нередко уютных, но вместе с тем очень тесных, куда доброжелательно засовывают будущего клиента в ожидании столика. И еда: в меню нет даже арабских цифр, но японская исполнительность и гостеприимство совершенно не приемлет тыканья клиентом пальцем в небо. А вдруг мы останемся недовольны? А вдруг мы такое не едим? А что же мы все-таки хотим? А с чем?
Спим мы после всех этих прогулок очень крепко, в квартирке, похожей на каюту корабля своей компактностью, проход к которой заставлен десятками горшков с цветами и бонсаем.
*
В Токио мокрый снег, кашляющие люди в масках, вежливо утрамбованный автобус из [иероглиф] в [два иероглифа], в котором все поддерживают друг другу сумки. Я давно не была в городе, где все настолько отличается от того, к чему я привыкла. Это ощущается почти неосознанно, и начинается с мимики, жестов, порядка вещей, ожидаемых в быту предметов, которые не узнаешь даже в аэропорту.
И, конечно, по странной иронии, гостиница, которую я выбрала из-за близости к университету Токио, куда надо ходить на работу, оказалась на улице, соседней с улицей лав-мотелей и секс-шопов (и тут я даже не буду пытаться переводить). В общем, теперь я видела все. Рядом одна из самый больших и загруженных станций поезда в мире, Шибуйя, откуда ходит скоростной шинкансен по всему почти острову Хонсю, и у меня постепенно появляется ощущение, что в пешеходных окрестностях станции можно найти все, что угодно. Но мне не хочется ничего искать — намного больше мне хочется потеряться тут самой, заблудитья и остаться.
*
Зеркала были повсюду: на потолке, на стенах, в углах, на уровне щиколоток и на уровне глаз, вместо обоев, ковров и окон. Они гнались охватить каждый наш жест, спеша создать очередное объемное откровение. Кубик-рубик собственной души изнутри, превращаюший оболочку в изнанку, а изнанкой торгующий на аукционе отражений.
Японская сказка гласит, что однажды человек изобрел удивительную сферу. Сфера была многоугольником с бесконечным количеством граней. Изнутри сферы каждая грань была зеркальной. Изобретатель залез внутрь, но не прожил и минуты, скончавшись от ужаса. Что он увидел? Мир, сплошь состоящий из его собственных ликов.
Я верю, что в комнатах смеха зеркала искажены не только ради потехи. Кто бы выдержал коридор из его собственных, абсолютно честных образов? Кто не боится увидеть себя во всех реалистичных подробностях с той беспощадностью, с которой видят его другие? Как вынести неустанное повторение каждой детали своего облика, не смягченное нежной иллюзией?
Но там, в комнате игр, я впервые была бела до кости, сняв не только одежду, но и въевшиеся до забытья заслоны. Нагота оказалась детством, в котором не найден стыд. Я увидела себя твоими глазами, и увиденное оказалось прекрасным, где «прекрасное» – не характеристика реальности, а лишь субъективный синоним любимого. С тех пор я не могу уже отличить, кто кого видит: ты – меня, я – тебя, я – мое отражение в тебе или ты – твой лик во мне. Каждое мыслится мне лишь ипостасью того животного о восьми конечностях и двух головах, что жило в самом верхнем из всех зеркал.
*
Японский друг говорит: «You need something for a change». Нет, отвечаю, все, что мне нужно сегодня – это диван, желательно, мой же. Да и вообще, какой ресторан, у меня салат с позавчера остался. Из трав, могу и тебе дать пожевать – полезно и долго, почти по-японски. Смеется, щурит щелки глаз: «Поверь мне». Что делать – верю; иду одеваться.
Дальше — очень японское место где-то у черта на куличках, уютная кабинка с низким столиком за бумажными дверьми, вдумчивое поглощение сырой рыбы и водорослей, неслышные даже друг другу улыбки. Официантка, наделенная редким изяществом: снежная кожа, поющие крылья тонкого носа, глубокий разрез глаз, уходящий стрелкой в виски. Я даже не могу сказать, какие у нее губы – от всей этой красоты я так и не опустилась на губы, сияние целомудренной белизны удерживало мой взгляд выше. Еще, конечно, форма лица идеальной рамкой. И отсутствие контакта глазами – «нет» прямым взглядам; а так же птицы рук, что не рассмотреть, но, уж точно, — нежны. Впрочем, она все равно говорила только с ним и только на их языке.
Я ела, играла в гляделки, отмалчивалась; думала о том, что где-то есть и мой рай. В раю я нага и вcегда чуть улыбаюсь, а в час обеда собираются кружком дорогие мне мужчины и кормят меня с рук легкой облачной пищей.
*
Посмотрела «Lost in translation». Еще на титрах — за кадром — болезненно знакомое: «Welcome to Narita airport». Токио: сказочно сияющий ночной; уродливо урбанистический дневной. Ночные развлечения взрослых, почти незнакомых друг другу людей, спешащих за миганием огней посреди мишуры, что всего лишь прикрывает муравейник, кишаший такими же полуслепыми, с рашриренными зрачками, обалдевшими от насыщенности людьми. Моя несбывшаяся к тебе последняя поездка. Наша несбывшаяся жизнь. Та, в которой ты работаешь, работаешь, работаешь, а я смотрю в окно из чересчур дорогой, тесной и высотной квартиры в районе Роппонги, гуляю, чувствуя себя потерянной среди спешаших куда-то непохожих на меня людей, и иногда грустно звоню маме. «До свидания» с улыбкой, потому что если начнешь плакать, то, наверное, не остановишься потом всю оставшуюся жизнь. Шум разделяющих океанов в телефонной трубке, который на поверку оказывается всего лишь гудением проводов и помехами на линии. Кем бы я была: дочерью, любовницей, ученицей, женой, матерью японских сыновей? Всем тебе и ничем себе, ибо мне пришлось бы забыть о том, чего я хотела раньше. А тебе пришлось бы прятать от себя же чувство вины, заботиться обо мне, как о беспомощной, учить меня всему с нуля, ревновать к моим редким развлечениям…
…ибо любящие меня не принесут и не примут меня в жертву.